
Лана Меджидовна, как иранцы реагируют на гибель аятоллы Хаменеи? СМИ пишут, общество разделилось: одни скорбят, другие радуются. Как на самом деле?
– Да, траур абсолютно реальный. В религиозных городах, в провинции, среди старшего поколения, среди тех, чья жизнь была связана с государством, с Корпусом стражей, с войной восьмидесятых годов, с самой историей Исламской Республики – для них это действительно личная потеря. Для них ушёл не просто политический лидер, а человек, который символизировал целую эпоху, идею независимости и сопротивления. И это искренние эмоции, их нельзя недооценивать.
Но одновременно в крупных городах, в светской среде, среди молодёжи есть и совсем другое настроение. И очень важно: речь не о "праздновании", как иногда пытаются показать в социальных сетях. В персидских обсуждениях чаще звучит не слово "радость", а выражение "вздох облегчения". Это ожидание того, что вместе с уходом человека может закончиться и целый политический период. Это чувство надежды, а не торжества. Но это небольшая часть населения.
И при этом есть третий слой – самый большой и самый тихий. Это люди, которые вообще не выходят ни на траурные церемонии, ни на какие-то спонтанные акции. Они не снимают видео, не пишут политических постов. Они думают о другом: что будет с ценами, будет ли война, не начнётся ли нестабильность, не повторится ли сценарий соседних стран. Для них главный вопрос сегодня – не политика, а безопасность и выживание. И вот это настроение тревоги на самом деле сейчас доминирует.
Поэтому говорить, что "общество разделилось пополам", – это сильное упрощение. Раскол проходит не между "сторонниками" и "противниками". Он проходит между поколениями и между разными жизненными опытами. Те, кто формировался в эпоху революции и войны, воспринимают систему как гарантию стабильности. Те, кто вырос позже, воспринимают её как систему ограничений.
И в итоге сегодняшняя атмосфера в Иране – это не атмосфера ни праздника, ни только траура. Это пауза. Страна замерла и смотрит в будущее с очень большим количеством вопросов и с очень сильным чувством неопределённости.
В результате удара погибла годовалая Захра Мохаммади Голпайегани, внучка аятоллы Хаменеи. Почему западные СМИ не уделяют этому должного внимания, не соболезнуют? Говорят о гибели аятоллы, а гибель его семьи почти игнорируется.
– Гибель ребёнка – где бы это ни произошло – трагедия, которая не имеет ни политического, ни идеологического измерения. В иранском информационном поле именно так это и воспринимается: прежде всего как человеческая катастрофа, как история про семью, а не про власть.
Теперь – почему создаётся ощущение, что на Западе об этом говорят меньше.
Западные медиа устроены очень жёстко с точки зрения новостной иерархии. Там всегда на первом месте фигура, которая влияет на глобальную политику. Верховный лидер Ирана – это человек, от которого зависели ядерные переговоры, региональная безопасность, отношения с США, ситуация вокруг Израиля, энергетические рынки. Поэтому для их аудитории именно его смерть автоматически становится новостью номер один. Это не вопрос сочувствия или его отсутствия – это вопрос того, что они считают событием мирового масштаба.
Также разница в медиакультуре. В иранской и вообще ближневосточной традиции человеческое измерение – семья, дети, личная боль – всегда в центре повествования. Это язык сопереживания. В западной – новость чаще подаётся через политические последствия: кто придёт к власти, что будет с войной, как отреагируют рынки. Поэтому у аудитории создаётся ощущение холодности.
И здесь есть ещё один момент, о котором в самом Иране сейчас много говорят аналитики: тема гибели ребёнка стала символом не столько внешней реакции, сколько внутреннего запроса на человеческое измерение всей этой истории. Люди обсуждают не только политику, а цену, которую платят семьи. И это очень сильная эмоциональная линия внутри страны.
Обязанности аятоллы временно разделили президент Масуд Пезешкиан, глава судебной власти Голям Хоссейн Мохсени-Эджеи и один из членов Совета стражей конституции аятолла Алиреза Арафи. Может ли кто-нибудь из них претендовать на должность верховного правителя Ирана? А какие ещё есть варианты? Ходят слухи, аятолла Хаменеи называл имена своих возможных преемников.
– Основной закон страны прямо предусматривает механизм на случай, если пост верховного лидера становится вакантным: власть не переходит автоматически к одному человеку, она временно распределяется между президентом, главой судебной власти и одним из факихов (богословов, экспертов по исламскому праву. – Прим. ред.) Совета стражей. Это не политическая импровизация, а заранее прописанная процедура, задача которой – сохранить управляемость системы в самый чувствительный момент и не допустить борьбы за власть на открытой сцене.
И именно поэтому важно сразу развести два сюжета. То, что эти три фигуры сегодня исполняют функции, совершенно не означает, что кто-то из них автоматически становится претендентом на пост рахбара (руководителя страны. – Прим. ред.). Это техническая конструкция переходного периода, а не список наследников.
Если говорить о президенте Масуде Пезешкиане, то у него есть сильная сторона – электоральная легитимность и опыт работы внутри системы. Но в иранской модели этого недостаточно. Верховный лидер – это не просто политик, это высший религиозный арбитр, человек, которого признаёт духовная иерархия. Пезешкиан к высшему духовенству не относится, он не обладает тем уровнем богословского авторитета, который требуется для этой должности, и поэтому его возможное избрание выглядит крайне маловероятным. Его роль сейчас – обеспечить стабильность исполнительной власти и не дать государственному механизму остановиться.
Глава судебной власти Голям Хоссейн Мохсени-Эджеи формально ближе к необходимым критериям: он духовное лицо, много лет находится в системе, связан с силовым и судебным блоком, то есть хорошо знает внутреннюю архитектуру власти. Но в иранской религиозной среде он не считается фигурой первого ряда. У него нет статуса, который позволил бы духовным центрам в Куме воспринимать его как естественного лидера, и нет той широкой сети поддержки, которая в Иране всегда решает больше, чем должность. Поэтому его скорее рассматривают как опытного администратора переходного периода, чем как будущего рахбара.
На этом фоне участие аятоллы Алирезы Арафи выглядит символически более значимым. Он как раз человек из религиозной вертикали, тесно связанный с системой духовного образования в Куме, с Советом стражей, с механизмом подготовки духовенства. С точки зрения формальных требований, он гораздо ближе к тому минимуму, который необходим для обсуждения кандидатуры. В экспертных кругах его чаще всего называют возможной компромиссной фигурой – религиозно легитимной, системной и при этом не конфликтной для разных групп элиты. Но и у него нет статуса марджа (высший авторитет для шиитов. – Прим. ред.), а это в иранской традиции по-прежнему серьёзный аргумент.

Важно, что реальный круг претендентов находится не в этом временном триумвирате. Как и в 1989 году, решение будет приниматься внутри узкого пространства, где сходятся интересы духовной элиты, силового блока и политического аппарата. Там важны не текущие должности, а долгие годы встроенности в систему, сеть отношений и способность не расколоть элиту.
Речь идёт о фигурах из высшего духовенства и о тех аппаратных тяжеловесах, которые много лет находились рядом с центром принятия решений и воспринимаются как гарантия преемственности курса. Именно их способность быть принятыми одновременно и духовной средой, и Корпусом стражей, и политическим классом будет решающим фактором.
При этом сам аятолла Хаменеи принципиально никогда не называл имени возможного преемника. Это была осознанная позиция. Но из его выступлений и кадровой политики за последние десятилетия ясно читаются критерии, которыми он руководствовался. Лидер должен быть человеком революционного мировоззрения, а не фигурой, готовой к компромиссу любой ценой. Он должен быть системным, встроенным в институты, а не харизматическим популистом. И самое главное – устойчивость государства не должна зависеть от одной личности. Хаменеи много раз повторял, что сила Исламской Республики – в самом институте велаят-е факих (в переводе с персидского буквально – "власть факиха", богослова-законоведа, досконально знающего юридические тонкости ислама), а не в конкретном человеке. По сути он готовил модель, при которой после его ухода страна не войдёт в фазу персоналистского кризиса.
Если же говорить о тех фигурах, которые в экспертной и иранской внутренней дискуссии действительно воспринимаются как более реальные кандидаты, то круг здесь довольно понятный и он не меняется последние годы. В первую очередь это люди, чьи фамилии и биографии связаны с самой архитектурой Исламской Республики. Фигура, о которой говорят чаще всего, – это Моджтаба Хаменеи (сын Али Хаменеи. – Прим. ред.): не потому, что в Иране возможна наследственная модель в классическом смысле, а потому что он много лет находится внутри ядра системы, имеет плотные связи с силовым блоком и понимает механизм принятия решений изнутри. Параллельно всегда звучит имя Хасана Хомейни – внука основателя республики, и здесь речь идёт уже о символическом капитале революции и о возможности объединить разные слои общества вокруг знакомой исторической легитимности. И есть ещё линия системных клерикалов-аппаратчиков, людей уровня Садека Лариджани (аятолла, с 2009 по 2019 год возглавлявший судебную систему Ирана. – Прим. ред.) которые не обладают яркой харизмой, но принимаются элитой как фигуры баланса. Поэтому наиболее реалистичный сценарий, о котором говорят и в Тегеране, и в серьёзных аналитических центрах, заключается в том, что выбор будет сделан именно внутри этого узкого круга – между человеком, связанным с домом Хаменеи, фигурой с фамилией Хомейни как символом революции и представителем старой клерикальной институциональной элиты.
Трамп говорит о транзите власти, о каких-то кандидатурах, которые у него есть. Кого он имеет в виду?
– Иранская система устроена так, что внешний игрок физически не может встроиться в процесс выбора рахбара: решение принимает Ассамблея экспертов, а реальный консенсус формируется внутри очень узкого круга – духовная элита Кума, силовой блок и ключевые политические институты. Снаружи этот механизм непрозрачен даже для ближайших союзников США в регионе.
Поэтому заявления Трампа – это прежде всего его какой-то политический сигнал. Скорее всего, он обращён сразу к нескольким аудиториям. Внутри США – это демонстрация контроля над ситуацией и тезис о том, что Вашингтон "держит руку на пульсе" и понимает, что будет происходить с главным противником на Ближнем Востоке. Для союзников в регионе – это попытка показать, что переход власти в Тегеране не станет для Америки неожиданностью. А для самого Ирана – элемент психологического давления, намёк на то, что любые внутренние процессы якобы просматриваются извне.

В иранском же прочтении подобные заявления воспринимаются не как информация о реальных кандидатах, а как элемент информационной войны. Тегеран традиционно исходит из того, что любые разговоры о "подготовленных Вашингтоном фигурах" – это попытка делегитимировать будущего лидера ещё до его избрания и представить процесс как управляемый извне. И именно поэтому внутри страны, в том числе в персидской аналитике, на такие слова реагируют не обсуждением фамилий, а подчеркнутым акцентом на том, что выбор будет сделан исключительно в рамках конституционной процедуры и религиозной легитимности.
Насколько реалистичен вариант развития событий, как хочет Трамп?
– Иран – это не Ирак образца 2003 года и не Ливия 2011-го. Там нет персоналистской конструкции, где всё держится на одном человеке. За сорок с лишним лет сформировалась многослойная система – повторю! – духовная вертикаль, Корпус стражей, выборные институты, экономические фонды, сеть региональных союзников. У этой системы высокий уровень внутренней самозащиты. Она может конфликтовать внутри себя, но в момент внешнего давления, как правило, консолидируется. Это мы видели и после убийства генерала Сулеймани, и в периоды самых жёстких санкций.
Вторая проблема для любого "трампистского" сценария – отсутствие в самом Иране альтернативного центра власти, который мог бы быстро взять управление страной. Эмиграционная оппозиция не имеет организационной структуры внутри страны, не контролирует ни одной силовой, административной или экономической институции. А без этого смена политической модели в таких государствах не происходит.
Третье – цена вопроса. Политика, о которой говорит Трамп, теоретически требует либо прямой военной кампании, либо готовности к длительной региональной войне с участием Израиля, Персидского залива и американских сил. Это автоматически означает угрозу Ормузскому проливу, удар по мировому нефтяному рынку, риск для глобальной экономики и прямое вовлечение Китая как крупнейшего импортёра ближневосточной нефти. В такой конфигурации даже союзники США в регионе заинтересованы не в обрушении Ирана, а в его сдерживании.
Возможен ли переход власти без вмешательства США и Израиля – от аятолл к другим силам, по сценарию, похожему на Венесуэлу?
– Переход власти внутри Исламской Республики возможен и без внешнего вмешательства, но это почти наверняка будет переход внутри самой системы, а не её демонтаж и не "венесуэльский сценарий".
Иран – это не персоналистский режим в классическом смысле. За десятилетия там выстроена сложная институциональная конструкция, где духовная власть, силовой блок, выборные органы и экономические фонды переплетены между собой. Верховный лидер – ключевая фигура, но он стоит на вершине уже работающего механизма. Поэтому его уход не обрушивает государство автоматически. Именно так произошло в 1989 году после смерти Хомейни: система не только не распалась, она довольно быстро воспроизвела новую конфигурацию власти.
Сценарий, при котором власть "уходит от аятолл к другим силам" без внешнего давления, теоретически возможен, но он может происходить только в одном формате – через постепенное перераспределение полномочий внутри самой элиты. И здесь главный фактор – Корпус стражей исламской революции. За последние двадцать лет он превратился не просто в военную структуру, а в крупнейший политико-экономический центр страны. Если когда-нибудь и возникнет модель, в которой религиозная составляющая станет менее доминирующей, то это будет не либеральная трансформация и не приход оппозиции, а усиление именно силового государственнического блока при сохранении формальной религиозной легитимности. То есть не уход системы, а её эволюция.
Почему "венесуэльская модель" здесь плохо применима. В Венесуэле существует параллельная легитимность – власть и оппозиция опираются на разные институты, признанные разными частями общества и внешнего мира. В Иране такой конструкции нет. Вся официальная политическая жизнь, включая выборы, встроена в рамку Исламской Республики. Даже те силы, которые выступают за реформы, действуют внутри этой системы, а не вне её. Оппозиция в эмиграции не имеет организационной сети внутри страны, сопоставимой с государственными структурами, и не контролирует ни один институт власти.
Кроме того, иранское общество, несмотря на высокий уровень недовольства социально-экономической ситуацией, очень чувствительно к фактору стабильности. Опыт Ирака, Сирии, Ливии постоянно присутствует в общественном сознании. И это парадоксальным образом работает на сохранение государственности: значительная часть населения не поддержит сценарий, который может привести к распаду управляемости.
Поэтому наиболее реалистичная картина выглядит так: возможны изменения баланса внутри системы, возможна более коллективная модель руководства, возможно усиление роли правительства или силового блока, возможно появление менее харизматичной фигуры на посту рахбара. Но это будет трансформация Исламской Республики, а не её замена другой политической конструкцией.
И если формулировать коротко телевизионным языком: переход без вмешательства США и Израиля возможен, но это будет не революция и не "второй Каракас", а внутренняя перестройка той же самой системы, где новые центры силы постепенно меняют соотношение влияния, не разрушая саму государственную модель.
Ормузский пролив – насколько он важен для мировой экономики, что будет, если движение нефтяных танкеров по нему запретят?
– Если представить себе мировую энергетику как систему кровообращения, то Ормузский пролив – это одна из её главных артерий. Это узкая, географически очень уязвимая точка, через которую ежедневно проходит колоссальный объём нефти и сжиженного газа из стран Персидского залива на мировые рынки. По разным оценкам, через него идёт примерно пятая часть всей мировой морской торговли нефтью и значительная доля глобального экспорта СПГ (Сжиженный природный газ – прим. Ред.) – прежде всего катарского. И именно поэтому любое напряжение вокруг Ормуза мгновенно отражается не только на ценах на нефть, но и на стоимости страхования перевозок, на фрахте, на биржах и, в конечном счёте, на инфляции в самых разных странах – от Европы до Азии.
Важно понимать, что речь идёт не просто о нефти как таковой. Через Ормуз завязана энергетическая безопасность Китая, Японии, Южной Кореи, Индии – то есть тех экономик, которые сегодня являются локомотивами мирового роста. Европа тоже косвенно зависит от этого маршрута, потому что любые перебои там мгновенно перераспределяют потоки и повышают глобальную цену сырья. Даже страны, которые напрямую не покупают нефть из Залива, получают эффект через рынок: дорожает топливо, дорожает логистика, растут производственные издержки.
Если гипотетически представить, что движение танкеров по проливу будет остановлено, то первый и самый быстрый эффект – это не физическая нехватка нефти, а ценовой шок. Рынок реагирует на риск, а не на реальный дефицит. Цена может вырасти скачкообразно, страховые премии для судов взлетят, часть флота просто перестанет заходить в зону риска. Начнётся паническая переоценка контрактов, страны-импортёры начнут открывать стратегические резервы.
Да, у стран Залива есть частичные обходные маршруты – трубопроводы в Красное море или к Оманскому заливу, – но они не способны заменить весь объём. Ормуз остаётся незаменимым узлом. Поэтому его полное закрытие означало бы крупнейший энергетический кризис со времён нефтяных шоков XX века.
Для самого Ирана блокирование пролива – это тоже крайне тяжёлый шаг. Через него идёт и его собственный экспорт, и значительная часть торговли региона, с которым он связан экономически. Закрытие Ормуза автоматически превращает Иран в противника не только США, но и Китая, Индии и большинства стран Азии, зависящих от этих поставок. Именно поэтому в иранской стратегической культуре пролив освобождается в первую очередь как инструмент давления и сдерживания, как фактор, который можно держать на столе, но крайне нежелательно доводить до полной остановки движения. То есть, Ормуз – это точка, где региональная война мгновенно становится мировой экономической проблемой. Его перекрытие – это не только скачок цен на нефть, это цепная реакция, которая бьёт по транспорту, промышленности, инфляции и темпам роста практически во всех крупных экономиках. Именно поэтому вокруг этой узкой полосы воды всегда сосредоточено столько военного и дипломатического внимания.
Каковы самый худший и самый лучший сценарии развития событий для России?
– Если смотреть через призму российских стратегических интересов – безопасности, экономики и геополитического баланса, – то для Москвы в нынешней ситуации действительно существует очень широкий коридор сценариев: от крайне выгодных до откровенно тяжёлых.
Начнём с лучшего варианта. Для России наиболее благоприятная модель – это управляемая, затяжная, но не переходящая в большую войну напряжённость вокруг Ирана.
Потому что в таком состоянии резко растут мировые цены на нефть и газ, а это прямой доход российского бюджета. Одновременно внимание США и их союзников переключается на Ближний Восток, что снижает уровень давления на российском направлении. Плюс в этой конфигурации Москва остаётся важным дипломатическим посредником – страной, которая разговаривает и с Тегераном, и с арабскими столицами, и с Пекином. Это возвращает России статус необходимого участника любых переговорных форматов по региональной безопасности.
Есть и технологический аспект. Военно-техническое и логистическое сотрудничество с Ираном в условиях санкций даёт России альтернативные каналы – от транспортного коридора "Север – Юг" до кооперации в отдельных отраслях промышленности. В условиях, когда Иран остаётся под давлением Запада, это партнёрство становится для Москвы ещё более ценным.
Но этот же сюжет имеет и зеркально противоположный – худший – сценарий.
Самый тяжёлый вариант для России – это большая региональная война с попыткой физического разгрома иранской государственности или резкой дестабилизацией страны. В этом случае Москва теряет ключевого партнёра на южном направлении, рушится вся логика транспортного коридора через Каспий и Иран к Индийскому океану, появляется зона хаоса у границ Каспийского региона. Это автоматически втягивает в кризис Южный Кавказ и Среднюю Азию – то есть пространство прямых российских интересов.
Второй риск – экономический. Да, краткосрочно нефть при войне дорожает. Но если конфликт приводит к длительной блокаде Ормузского пролива и глобальной рецессии, падает мировой спрос на энергоносители. А это уже бьёт по российским доходам сильнее, чем рост цен помогает.
Третий фактор – геополитический. Если Иран ослабевает или меняет политическую модель в сторону прозападной, Россия получает у своих южных границ государство, которое перестаёт быть стратегическим партнёром. Это полностью меняет баланс сил на Каспии и на всём Ближнем Востоке.
И, наконец, есть ещё один чувствительный момент: в случае прямого военного столкновения Ирана с США и Израилем Москва оказывается в крайне сложной дипломатической позиции. С одной стороны – стратегическое партнёрство с Тегераном, с другой – нежелание входить в прямую конфронтацию с Западом в ещё одном регионе. Маневровое пространство резко сужается.
Лучший сценарий для России – это контролируемая деэскалация при сохранении сильного и устойчивого Ирана: высокие цены на энергоносители, рост роли Москвы как посредника, работающий транспортный коридор на юг подтвердят статус России как одного из центров силы.
Худший сценарий – это большая война с дестабилизацией или ослаблением Ирана: потеря стратегического партнёра, хаос у Каспия, удар по логистике и сокращение геополитического пространства для манёвра.
И именно поэтому российская линия сегодня объективно сводится к одному – к максимальному удержанию ситуации от перехода в неконтролируемую фазу при сохранении самой иранской государственности.
Какова может быть военная мощь Ирана на самом деле? Появилось сообщение, что убит Нетаньяху в результате удара Ирана по офису президента Израиля...
– Прежде всего о сообщении про гибель Биньямина Нетаньяху. На данный момент в авторитетных международных источниках нет подтверждения этой информации. Для событий такого масштаба характерно мгновенное и синхронное подтверждение сразу из нескольких независимых каналов: официальное заявление канцелярии премьера, экстренные сообщения израильского правительства, подтверждение армии, прямая трансляция из Кнессета. Если этого нет, то в профессиональной среде такие новости рассматриваются как непроверенные или как элемент информационной войны. В условиях текущей эскалации подобные вбросы появляются регулярно, и с ними всегда работают через принцип двойной и тройной верификации.
Теперь о реальной военной мощи Ирана: Иран – это не классическая армия, заточенная под экспедиционные операции, как у США, и не технологическая военная машина уровня Израиля. Его сила построена по другой логике – логике асимметричного сдерживания. И именно в этом он по-настоящему силен.
Первый и главный компонент – ракетная программа. По количеству баллистических ракет на Ближнем Востоке у Ирана крупнейший арсенал. Речь идёт о сотнях и, по ряду оценок, тысячах ракет различной дальности – от тактических до тех, которые способны покрывать всю территорию Израиля и американские базы в регионе. При этом за последние годы заметно выросла точность. Это уже не оружие "по площадям", а инструмент для ударов по конкретным объектам – базам, инфраструктуре, энергетике.
Второй компонент – беспилотные системы. Иран стал одним из мировых лидеров в сегменте ударных дронов средней стоимости. Их сила не только в дальности, но и в массовости: они могут использоваться в больших количествах, перегружая системы ПВО.
Третий уровень – военно-морская стратегия в Персидском заливе. Это не флот океанского типа, а система контроля над узкими морскими пространствами: скоростные катера, мины, береговые противокорабельные ракеты, подводные средства. В Ормузском проливе этого достаточно, чтобы создать серьёзную угрозу любому судоходству.
Четвёртый компонент – сеть союзников и прокси. Ни одна страна региона, включая Израиль, не сталкивается только с Ираном. Речь идёт о многоуровневой системе: ливанская "Хезболла", иракские шиитские формирования, йеменские хуситы. Это создаёт эффект распределённого давления сразу по нескольким направлениям. Хотя, на данный момент только хуситы активны.
При этом есть и жёсткие ограничения. У Ирана слабее, чем у Израиля и США, авиация – она во многом основана на модернизированной технике ещё шахского периода. Ограничены возможности современной ПВО дальнего радиуса. Практически отсутствует опыт крупных комбинированных операций с использованием высокотехнологичных средств разведки и управления в реальном времени на уровне западных армий.
Поэтому реальная формула иранской военной мощи звучит так: он не создан для классической большой войны, но он способен сделать любую войну против себя крайне дорогой, затяжной и нестабильной для противника. Сила Ирана не в том, чтобы победить Израиль или США в прямом столкновении, а в том, чтобы нанести неприемлемый ущерб – через ракеты, дроны, морские узлы и сеть союзников по всему региону. И именно это является основой его стратегии сдерживания.